Снег.
К зиме носить стало совсем нечего. Пальто, перешитое из старого, привезенного в Москву еще из деревни, не давало ни тепла и перестало быть похожим на одежду.
Муся возвращалась домой; там никого не было, так как все ушли на ночное дежурство. Она не столкнулась с девчатами в проходной, - должно быть, разминулись.
В заклеенных окнах дрожали стекла – дрожали, когда по улице проезжали «полуторки», когда в небе с гулом проносились самолеты.
Муся должна была лечь спать ради драгоценных часов короткого сна. После завода, после работы, у нее не было сил. От папирос в руках появлялась непривычная слабость, оглушающая и досадная, как бывает в снах, когда, желая бежать, невозможно сдвинуться с места.
Электричество не работало, а керосина не было. Свечки, сальные, переплавленные уже много раз, освещали маленькое письмо, свернутое в грязный уголок.
К этому милому письму прилагалась фотокарточка – наверняка, Яма успел сняться перед самой отправкой на фронт. Он улыбается, обняв свою гармошку – как и все в его семье, он был очень музыкален. И говорил он с Мусей как-то нараспев, когда вечером они проходились по улице, доходили до аптеки, потом до Чистых прудов, и возвращались обратно, чтобы еще немного побыть вместе.
Его было очень жалко отпускать. Муся не стала бы виснуть на нем непосильным грузом, доводить его до разрыва сердца. Он на вымытой, на блестящей армейской машине ехал на войну, как на праздник. Смешной, хороший Яма. И глупый в то же время – Муся боялась, всего боялась, а ему, кажется, и вовсе не было страшно. Муся боялась пролетающих самолетов, боялась «ежей», расставленных на красивых улицах.
Он читал стихи, рассказывал всякие истории. А Муся отдавала ему рассказами про свою деревню, про сестер, оставшихся там, про Лизу и Нюру, уехавших в Казахстан, про маму опять же, про папу…
Отца забрали в ополчение – на троих мужиков из их деревни была дана одна винтовка. Никаких известий не было. Никаких писем – и матери так было даже спокойнее, а когда почтальонша проходила мимо дома, у нее наоборот холонуло сердце. Лишь бы не принесли похоронку.
Мать не писала дочери писем в Москву, только все время ждала чего-то. Несколько раз она отправила Мусе денег с припиской, что этой ей прислала Васька, самая младшая, которая теперь тоже работала в колхозе, и у нее уже набралось 70 трудодней.
Примус она задвинула в уголок их крошечной комнаты. На нем нечего было готовить, так как паек, данный на заводе днем, провалился в нее крошечным, первым камнем предполагаемого оползня. От взгляда на примус Мусе до того захотелось есть, что у нее все сжалось внутри. Так она сидела на своем матрасе у стены. Щели у окна они заткнули тряпками, которые замерзали и оттаивали, пускали по стене слезные полосы.
Голод не давал ей покоя. У соседей было совестно просить – они и сами едва перебивались с маленьким ребенком. Муся представляла, на какие ухищрения шла Марина Ивановна, чтобы накормить своего мужа, приходящего с работы полумертвым и дочь, которая в свои три года плохо спала ночами и плакала от воя тревоги.
На улице уже темнело. Только напротив, через улицу, горел красный фонарь госпиталя, обустроенного в бывшей библиотеке.
Пошел снег, первый в этом году. Муся пробралась по летнице, перебежала через улицу и самой себе представилась мышью, бегущей по плинтусу. Она постучалась в дверь.
- Ну, чего тебе?
Сестра в белом халате, с красным, измотанным лицом, держала девушку на улице.
- Здесь у вас кровь принимают?
- Заходи.
Муся робко вошла. В коридоре, под лампой, сидела нянечка и писала в журнал новых больных.
- Вот. Донор.
Здесь, конечно же, было электричество. Дымная лампа освещала комнатку, в которой Мусю усадили в кресло для сдачи крови.
После того, как в Мусе стало меньше на половину килограмма полного веса, ее отвели в столовую. Заставили выпить немного портвейна, дали булку и чай. Сестра посидела с ней минуту, но тут же ее вызвали, и Муся даже не успела сказать спасибо за кормежку.
Когда она вышла на улицу, уже легли первые сугробы.