Играгуд, город Калаут (очистной комплекс)
[1]
Сбившись в кучу, спицехвосты верещали, не могли что-то поделить. Пока не попала на очистной комплекс, или чистилку, как называли его запросто, Рута и представить не могла, что могут быть настолько отвратительные птицы. А отвратительно в спицехвостах было всё: и бусины горящих злобой глазок, и грязно-серое оперение, и невероятно прочные хвостовые перья, которые эти твари могли метать, как дротики, и голос, похожий на скрежет металла о металл. Уж на что гарпии – мерзость, да только и они приятней будут!
– Нарыли что-то птички, – Рюк осторожно тронул свежую язву на щеке, – надо бы проверить…
Вид он имел отвратный, на лицо лучше не смотреть. Впрочем, Рута и сама немногим лучше выглядела – ну, роба чуточку почище, ну, красота ещё не вся осыпалась-отшелушилась, а в остальном всё то же, вонь и грязь.
– Если надо, давай проверим, – пожала плечами. – Хотя много их, конечно.
– Чем больше птиц, тем ценнее должен быть самозародок, – Рюк ковырнул другую язвочку, по щеке побежала струйка гноя. – Ты, главное, их со своими мохнатыми отвлеки, а об остальном я позабочусь.
Пушистики тут же подкатились, словно поняли, о чём речь, и звать не пришлось. Тела у них округлые, лапки – крохотные, и шерсть, шерсть, шерсть. С какой стороны голова и не понять бы, если бы не большие фасетчатые глаза да широкие, с игольчатыми зубками, пасти. У Волчка единственного шёрстка серая, Грязнуля с Чистюлей – беленькие, хотя белым Грязнулю назвать сложно, скорее уж грязно-белый, а порой и грязно-грязный.
– Пойдём, ребята, – Рута порылась в ближайшей куче, ухватила прямоугольную металлическую панель, – покажем этой плесени пернатой, кто здесь хозяин!
Волчок ворвался в птичий балаган первым, волчком и завертелся, разбрасывая во все стороны грязно-серые тельца. Чистюля с Грязнулей подхватили, стая поднялась, закружилась серым смерчем, со свистом полетели спицы. Гвалт стоял неимоверный, но Рута смогла перекричать:
– Отходим! Прячьтесь за меня!
Спицы-перья так и сыпали, Рута, прикрываясь панелью, как щитом, пятилась к искорёженной големодробилке, одна из платформ которой нависала козырьком. Если б не густая шерсть, пушистики давно обратились бы ежами, а так успели до хозяйки докатиться, юркнули за спину.
– Ещё чуточку, ребята, – сплюнула попавшую в рот чешуйку кожи, – и в безопасности.
Забились под навес, как жуки под камень, Рута и панель приладила, чтоб уж наверняка ничего не залетело. Спицехвосты орали ором, бесновались, облепили големодробилку, как пчёлы – улей. Самые настырные протискивались в укрытие, да тут и оставались, разорванные пушистиками на части. Уж на что ржавокрысы – мерзость, да только и они приятней спицехвостов будут!
– Вылезай, сладенькая, – времени прошло изрядно, прежде чем Рюк постучал по панели, – улетела стая.
По довольному голосу Рута поняла: самозародок взял.
– Так что там было? – спросила, выбравшись из-под навеса, – какой цвет?
На мелочи цверги не разменивались: чуть какая волшебная вещь начинала чудить – сразу её в мусор, потому на чистилку попадало много интересного. Ещё интереснее было, когда порченые артефакты друг с другом взаимодействовали – так и получались самозародки, или самозародившиеся артефакты, что ценились особенно высоко.
– Не поверишь, – Рюк ощерил в улыбке пеньки зубов, – синий!
Пододвинув ногой утыканную спицами панель, поставил на неё переносной ящичек, поводил меткой. Представляла та собой прозрачный кристаллический диск – небольшой, размером с блюдце, с прорезями для пальцев. Так просто метка, понятное дело, не давалась, нужно было заслужить. Тех, у кого метка имелась, называли искателями, стояли они на ступеньку выше простых жителей чистилки. Ещё ступенькой выше – сборщики, а на самом верху человек от Теневой Плеяды – бугор. Всего их, бугров, четыре, по числу квадратов, на которые делится чистилка.
– И правда, слушай… – Рута завороженно смотрела на метку, обретшую тёмно-синий цвет, – это же сколько можно выручить, а?
– Много, сладенькая, много!
– А взглянуть можно? – в тусклых глазах Руты блеснули искорки интереса, – никогда ещё такого не видела…
– Да там обычная каша, – заупрямился Рюк, – к тому же вонища – жуть!
– Ну, пожалуйста! А за мной не заржавеет…
– Заманчивое предложение, – искатель поскрёб жидкую бородёнку. – Как насчёт моего любимого?
– Обещаю!
– Хакраш с тобой, договорились…
Щёлкнул замками, откинул крышку, из ящичка ударила вонь, да такая сильная, как если бы кулаком в нос! Пушистики дружно принялись чихать, откатились, затявкали. Рута, наоборот, придвинулась, заглянула внутрь: действительно, комок слизи, как обычно и бывало с самозародками, с одной стороны торчит костяная рукоятка, с другой – часть ободка, возможно и длинноговорителя. Стоило придвинуться ещё ближе, как в голове зашелестели голоса, даже начала что-то разбирать, но Рюк отпихнул в сторону, поспешно захлопнул крышку.
– Надышалась, сладенькая? – участливо спросил.
– Вроде того…
– Я и сам как пьяный, – искатель прицепил к ящичку ремень, перекинул через плечо, – в голове шумит, ноги еле держат.
– Не лучше ли тогда отправиться к сборщику вместе? – озабоченно спросила Рута. – А то мало ли, где завалишься…
– Какая заботливая, – Рюк усмехнулся, – не бойся, не завалюсь. Хотя нет, вру, у нас же сегодня красная «радуга»! Придется кое на кого и завалиться, и помять, и покусать…
– Да ну тебя!
Рута отмахнулась, а Рюк залился сиплым смехом.
[2]
«Левиафаны» на их квадрат приходят каждый третий день декады, сегодня такой и есть. «Левиафаны» – это огромные мусоровозы, плавными очертаниями и правда похожие на морских исполинов. Площадок, где происходит выгрузка, четыре, о том, какая будет задействована сегодня, сообщают приближённые бугра. «Левиафаны» редко появляются раньше полудня, но люди начинают стягиваться ещё с утра, пока не собираются все жители квадрата, вплоть до новичков из карантина. Атмосфера царит праздничная, какой бы скверной ни была погода, все в предвкушении, все ждут, и вот раздаётся возглас, катится штормовым валом по толпе:
– Едут!..
Твердь содрогается от движения тяжелых машин, «левиафаны» будто бы плывут по мусорному морю. Вот первый навис над краем площадки, распахнул широкую пасть, натужился, изрыгнул отходы. За ним второй, третий – горы хлама все выше. Руте вспоминается Горячая, вспоминаются баржи, вспоминается их «кулак». Память вернулась к ней полностью, грызёт не хуже ледяного покрова, который здесь, в Играгуде, называют ледяным саваном. Средств от этой болезни, как выяснилось, нет и у цвергов, а если и есть, то не для простых смертных. С Урсулой та же история, только хворь другая – металлик. Кожу её покрывает похожая на ртуть плёнка, волосы жёсткие, словно проволока, движения резкие, рваные, как у голема. Рута к Урсуле прибилась с месяц назад, аккурат после того, как Рюк пропал. То ли погубил его синий самозародок, то ли наоборот, помог с чистилки выбраться. И скорее последнее, ведь ничего смертельного у Рюка не было – подумаешь, горгон обжег своим ядовитым дыханием.
– Я из бестиария «Когти и зубы», – похвалился однажды, после любви, похожей на тот же бестиарий, – слыхала о таком?
Память у Руты не только восстановилась, ещё и улучшилась – без труда могла теперь вспомнить любую мелочь, и, как бы это сказать, рассмотреть с разных сторон.
– Что-то такое припоминаю… – прижала палец к губам. – Тот, где охота на живца, так?
– Я же говорю, – Рюк кивнул с довольным видом, – известное место! Кто-нибудь что-нибудь, да слышал.
– То есть ты этим самым, живцом? И как только не страшно! В бестиариях же, как слышала, чудовища исключительно лютые, из самой Дыры…
– Страшно, сладенькая, а как же, да только оплата до того страшно высокая, что на всё остальное закрываешь глаза. Безобразие у меня на лице от кого, думаешь? Горгон, стервец, дыхнул, прежде чем укокошили. Да только не в нём дело, а в том засранце охотнике, который, чтобы неустойку не выплачивать, обставил всё так, будто я помер. Золтаном его звать-величать, Золтаном... Сучий магнат! Но ничего, я ещё вернусь, я им всем покажу…
«Левиафаны» медленно разворачиваются, уходят, за дело принимаются щелкуны, катятся со всех сторон к нагромождениям мусора. Тел, как таковых, у них нет, только одна огромная пасть с кольями кристальных зубов. Люди сторонятся, отходят от огороженной невысоким барьером площадки подальше, ибо щелкунам всё равно, что перемалывать. Кожа у них в пупырышках, как у жаб, и раздуваются так же. Раздувшиеся до предела не уступают размерами тем воздушным шарам, на которых летают, откатываются, тяжело переваливаясь, на отстойник. Там со временем лопаются, а инферны сжигают то, что осталось. Говорят, щелкуны поглощают только опасные амулеты и артефакты, но никто не знает, сколько в том правды. Больше похоже на то, что им всё равно, что поглощать...
– Теперь наша очередь, – говорит бугор, благодаря голосовому артефакту слышат его все прекрасно. – Но не ссорьтесь, братья и сёстры, ваши ссоры делают меня печальным.
– Пошли, – скрипит Урсула, поправляя балахон из мешковины, – полакомимся объедками. Голос у неё грубый, как и черты лица, легче принять за мужчину, чем за женщину.
– Мне на этой четвертинке редко везёт, – вздохнув, Рута достаёт метку, – но пойдём, конечно, посмотрим.
Металлик – вещь страшная, зато благодаря ему Урсула чувствует артефакты всем телом, никакая метка ей не нужна. Находит и превосходную ловушку для ржавокрыс, и обогреватель, исполненный в виде шкатулки, и артефакт-кухню, из которой, правда, постоянно лезет каша... Руту же предчувствие не обмануло – только пару пищалок и нашла, для отпугивания спицехвостов и прочей подобной нечисти. Чтобы совсем уж не позориться, добавляет к ним цветных трубок – для украшения жилища самое оно.
– Возвращаемся, ладно, – кряхтит Урсула, – а то не дотащим…
– Ага, – кивает Рута, прикидывая, как бы так перехватить артефакт-кухню, чтобы не перемазаться в каше с ног до головы.
Со стороны соседнего квадрата уже слышится вой гноллов, пушистики рычат, тявкают. Гноллы – последнее звено в цикле переработки, подчищают за людьми. Стая займёт четвертинку, как только потемнеет, будет пировать всю ночь...
[3]
Край неба горит белым – выброс. Застал Руту с Урсулой недалеко от дома – двухъярусного строения, которые на чистилке принято называть «коробками». Сама Рута называет иначе – Гнездом.
– Какой большой… – шепчет она в испуге, – почему же не было предупреждения?
Руту будто бы завернули в наждачную бумагу, от малейшего движения тело горит огнём. С Урсулой ещё хуже: упала, и хрипит, и трясётся, по коже с треском бегают искорки.
– Эка тебя… – качает головой Рута, – но ничего, держись!
Смахнув со лба слипшиеся волосы, она хватается за мешковину балахона, тащит.
– Оставь меня, – бормочет Урсула, – уходи…
– Ещё чего, – с гневом отвечает Рута, – и не подумаю!..
Пушистики пищат, жмутся к ногам, Рута спотыкается о Волчка, едва не падает.
– Пошли вон, плесень лохматая! Смерти моей, что ли, хотите?
Гнездо видно издалека – тоже светится. Цветные трубки по краю плоской крыши вспыхивают то красным, то синим, то зелёным, стены увиты живой проволокой, цветочки на ней, как россыпь звезд.
– Уже рядом, – голос срывается от натуги, – осталось самую чуточку…
Света на западном краю неба всё больше, такой приятный, красивый, и кажется, будто нашёптывает: «Брось, перестань, успокойся, ляг и усни». Рута думает о матери, думает о Примуле – сейчас обе они соединились в Урсуле, потому, наверное, так тяжело. Мир сломал их, ибо твёрдые, но с ней не пройдёт, не такая – текучая, юркая, как вода.
– Не дотянешься, слышишь? – кричит, скалясь гарпией, – сквозь пальцы пройду!
Кругом всё плывёт, всё качается, «коробка» приближается рывками. Тяжёлая дверь с заклёпками по кромке то ближе, то дальше, то ближе, то дальше, наконец останавливается. У Руты вырывается ликующий возглас – она это сделала! Так, теперь открыть, втащить Урсулу, спуститься на нижний ярус. Руки трясутся, дыхание перехватывает, и первое получается далеко не с первого раза, второе – не со второго, третье – не с третьего. Наконец внизу, закрывает люк плотно, пушистики так и вьются, заливаются радостным тявканьем.
– Эх, вы, – улыбается Рута устало, – помощнички…
Сил дотащить Урсулу до лежанки уже никаких, падает на ложе сама, проваливается в забытьё.
– Воды… – по руке будто бы проходятся крючья, – воды…
Просыпаться не хочется – вот совершенно! – но надо. Урсула пришла в себя, доползла до лежанки, тянет руку.
– Вот же нас угораздило, да? – горько вздыхает Рута. – Но ничего, здесь защита хорошая – у меня вот зуд сразу прошел, да и ты не искришь больше!
Подхватив Урсулу под руки, поднимает на ложе, та всё тянет своё:
– Воды…
Чистая вода на чистилке ценится высоко, дороже неё только самозародки, потому Рута раздумывает, давать или нет. Волшебной воды здесь хоть отбавляй, отовсюду льётся, но гадости в ней до того много, что не справляются никакие очистители. Артефакты и самозародки на воду в основном и обмениваются, иначе никак. А сидит на запасах с водой, понятное дело, бугор.
– Воды, – стонет Урсула, – дай хоть глоточек…
Внутри неё что-то бренчит, как в сломанном механическом големе, Руте не по себе.
– Ладно-ладно, сейчас. Только знаешь же, как у нас мало осталось…
Бочка из камнестали выкрашена в яркий голубой цвет – откидывает крышку, зачёрпывает половину кружки, даёт Урсуле:
– Вот, держи.
Та жадно пьёт, захлёбывается, но вдруг отбрасывает кружку, вопит:
– Что ты мне налила, курва? Опять это дерьмо оранжевое!..
Поражённая, Рута отступает на шаг, из-под лежанки, разбуженные криком, выкатываются пушистики, звонко тявкают.
– Что ты несёшь, плесень? – удивление сменяется яростью, Рута до боли стискивает кулаки.
– Прости, – по лицу Урсулы проходят волны, будто стекает ртуть, – я… я не хотела…
– Ах, не хотела!..
Рута подхватывает кружку, бьёт, куда придётся, звук такой, как если бы стучала по бочке.
– Получай, карга, получай!..
Потом они плачут, обнявшись, Урсула рассказывает:
– Используют нас, пока ресурс свой не выработаем, а потом сюда вот, на свалку, мусор к мусору... Гордилась, что порна, а не простуха какая-нибудь, не ходила – носила себя. И заведение, знаешь, не какое-нибудь, а закрытого типа, для избранных. Хозяина раз только и видела, но запомнила хорошо: толстый, что твой «левиафан», глаза разные, а улыбка широкая такая, до самых ушей. Эх, сюда бы мне его, в эти руки… – сжала пальцы-крючья, со скрежетом.
– Кажется, и я его видела… – тихо говорит Рута. – А как заведение называлось?
– Хо-хо, название с умыслом, «Апельсиновый сад». На оранжевой «радуге» всё было замешано, в три круга, с размахом. На первой ступени иголочки, на второй пьёшь особым образом приготовленный раствор, на третьей в ванне с этим самым раствором принимаешь. Третья ступень – самое страшное, потому что пик наслаждения длится не миг, не минуту, а словно бы останавливается, пойманный в сети «радуги». Сначала поднимаешься в небо, сияешь как Игнифер, только оранжевым светом, затем взрываешься, разлетаешься на осколки, и падаешь, падаешь, падаешь прямо в Дыру…
Урсула умолкает, Рута тоже молчит, обдумывает, слышно, как работают артефакты Ветра, забирая воздух плохой, рождая воздух хороший.
– Металлик у тебя после тех ванн, так? – спрашивает наконец Рута.
– Нет, от ванн голос, и вот, борода. Женщин тот раствор делает мужеподобными, мужчинам придаёт черты женщин, такой вот эффект.
Снова молчание, только урчат пушистики, свернувшиеся клубками подле Руты.
– Мне тоже есть, что рассказать, – говорит она, – выслушаешь?
– Конечно, – голос Урсулы со щелчками и скрипами, – почему нет?
И Рута говорит, изливает, потеряв ощущение времени. Угасают всполохи на западном краю неба, вместе с ними угасают и искорки жизни в Урсуле. Та больше не бренчит, не щёлкает, будто окончился завод в механизме. Волчок начинает тихонько поскуливать, Чистюля с Грязнулей подхватывают – лишь это вынуждает Руту остановиться, опомниться.
– Нет, – трясёт головой, взглянув на Урсулу, – не уходи…
Душит сухой плач, но Рута быстро берёт себя в руки, преображается.
– Хватит, – слова падают ледяными глыбами, – не могу больше здесь!
Утром она сооружает волокуши, отвозит тело Урсулы к отстойнику, предаёт огню. С виду инферны похожи на пушистиков, но тела у них из лавы, вместо шерсти – шлейф пламени. Плоть Урсулы вмиг обращается пеплом, пепел возносится к небу…
– Прощай, – тихо говорит Рута, – спасибо за всё, особенно за последний наш разговор.
Собирается не торопясь, но и не медля, к полудню на квадрате её уже нет, к вечеру выбирается с чистилки. Пушистики, понятное дело, катятся впереди.